Путешествие Конрада с дикими гусями
В конце августа 1940 года профессура Альбертины — Кёнигсбергского университета — была потрясена. Возмущение вызывало даже не то, что новоназначенный профессор был членом нацистской партии — к этому германские университеты уже привыкли. Но никто не мог себе представить, что в старейшем университете Пруссии, осененном именем Иммануила Канта, кафедру психологии возглавит… зоолог. Одни вспоминали пресловутого коня Калигулы, другие видели в этом назначении наглядное выражение взглядов нацистов на природу человека. Лишь немногие понимали, что в университет приходит не нацистский ставленник, а один из крупнейших ученых ХХ века.
Неожиданный мальчик
Адольф Лоренц, сын деревенского шорника, сумел не только выучиться на врача, но и стать одним из светил мировой ортопедии. Его слава перешагнула пределы Австро-Венгрии, а доходы от практики позволили построить в Альтенберге близ Вены большой особняк. Пожалуй, даже слишком большой для маленькой семьи, состоявшей из самого доктора, его жены Эммы и их единственного сына Альберта. Доктору Лоренцу шел уже пятидесятый год, а фрау Лоренц перевалило за сорок, когда их семья неожиданно увеличилась: 7 ноября 1903 года на свет появился второй сын — Конрад Цахариас.
Этот ребенок рос, как все дети из образованных и обеспеченных семей. Если он чем-то и выделялся среди сверстников, так только «чрезмерной любовью к животным». Многие мальчишки тащат в дом разную живность, но не у каждого хватит терпения растить 44 головастиков пятнистой саламандры, чтобы посмотреть, как они превращаются во взрослых амфибий.
Однажды сосед подарил Конраду только что вылупившегося утенка. Вскоре мальчик обнаружил, что птенец всюду следует за ним, как другие утята — за своими мамами. Так юный натуралист открыл для себя феномен запечатления (импринтинга) — и одновременно подвергся ему сам: с этого времени сердце его безраздельно принадлежало водоплавающим птицам. Впрочем, это случилось еще раньше, когда маленькому Конраду в числе прочих книжек прочитали «Путешествие Нильса с дикими гусями» Сельмы Лагерлёф. И ему страстно захотелось самому стать диким гусем или, если уж это невозможно, хотя бы иметь своего собственного гуся.
Как ни странно сейчас это звучит, невинное увлечение младшего сына изрядно тревожило родителей. «Моя мать, — писал он спустя почти полвека, — принадлежала к поколению, которое только что открыло для себя микробов». Естественно, в любых животных фрау Лоренц видела прежде всего источник заразы. Но Конрад нашел сообщника в лице няньки — крестьянки Рези Фюрингер, у которой был природный дар обращения с животными. Адольф Лоренц тоже относился к увлечению сына снисходительно. Однако, когда по окончании гимназии тот собрался изучать зоологию и палеонтологию, отец настоял на медицинском образовании. Но «возню со зверюшками» Лоренц-младший все же не бросил — в студенческие годы он продолжал наблюдать за животными в Альтенберге, особенно за галками. В Венском университете его заинтересовала сравнительная анатомия, которую вел блестящий анатом и эмбриолог Фердинанд Хохштеттер. Еще во время учебы Лоренц стал его лаборантом, а после получения диплома в 1928 году остался ассистентом в университетском Анатомическом институте. За год до этого Конрад женился на Маргарете Гебхардт, которая была на три года его старше и тоже училась на медицинском. Супруги были знакомы с раннего детства. Их брак длился около 60 лет, поколебать его не могли ни финансовые затруднения (семья порой годами жила только на заработки Маргарете, работавшей акушером-гинекологом), ни долгая разлука.
Гретль, так Лоренц звал жену, всю жизнь твердо верила, что ее Конрад гений и что мир однажды это поймет. Так оно, в общем, и случилось. В 1927 году страсть к животным окончательно взяла верх: еще не получив медицинского образования, Лоренц начинает всерьез изучать зоологию в том же Венском университете. Пользуясь великодушием Хохштеттера, он посещает психологический семинар Карла Бюхлера в Вене, учится у знаменитого берлинского орнитолога Оскара Хейнрота (именно этот ученый впервые описал в научной литературе уже знакомый нам феномен импринтинга) и даже стажируется в Англии у Джулиана Хаксли — внука сподвижника Дарвина. И постепенно у него начинает складываться собственное представление о том, что лежит в основе поведения животных.
Теория собирает друзей
В первые десятилетия ХХ века неожиданно обострился давний спор философов о том, что такое животное — машина, автоматически реагирующая на внешние раздражители, или вместилище некого подобия человеческой души? Согласно взглядам инстинктивистов, животным двигала некая нематериальная сущность, в которой нетрудно было узнать «жизненную силу» виталистов. Каким-то образом эта сила побуждала животное совершать именно те действия, которые позволяли ему удовлетворять свои инстинкты-влечения (к пище, половому партнеру, безопасности и т. д.). Что это за сила и как ее можно исследовать, оставалось неизвестным. Альтернативой этому был бихевиоризм — подход, в рамках которого все ненаблюдаемое считалось несуществующим, а поведение рассматривалось как функция от предъявляемых стимулов. Занимаясь в основном проблемами научения, бихевиористы видели все поведение животного как сложную цепочку рефлексов — реакций на те или иные стимулы. «Никто из этих людей не понимал животных, никто не был настоящим знатоком», — писал позднее Лоренц о своем ощущении от чтения трудов обеих школ. Но бихевиоризм хотя бы не вводил ненаблюдаемых сущностей, подозрительно напоминавших бессмертную душу. Идея «цепочки рефлексов» соответствовала материализму и атеизму Лоренца, но из рук вон плохо соответствовала тому, что он видел своими глазами.
Вот в весеннем лесу поет зяблик. Функция его песни — привлечь самку и сообщить другим самцам, что участок занят. Но что служит стимулом, побуждающим его к пению, когда ни других самцов, ни самок вокруг нет? Почему он не прекращает петь, даже шастая по чужому участку, где ему лучше бы помолчать? В 1933 году Лоренц защищает диссертацию по зоологии, а в 1936-м становится приват-доцентом Зоологического института. Но главным итогом его работы стала серия статей, в которых он, интерпретируя результаты своих наблюдений, утверждал совершенно новое представление о поведении. Согласно Лоренцу, оно всегда начинается изнутри — животное побуждается к нему собственным внутренним состоянием. Мало того, у животного есть врожденное (или «уточненное» на ранних этапах жизни импринтингом) знание, как выглядит (звучит, пахнет) то, что ему в данный момент нужно. При этом оно не ждет, пока нужный «стимул» появится в поле зрения, а активно ищет встречи с ним. И когда эта встреча происходит, животное уже знает, что ему надо делать. Молодая кошка точным укусом убивает первую встретившуюся ей в жизни мышь, медвежонок-подросток, найдя подходящую яму, начинает сооружать берлогу, чему его никто никогда не учил. Если поиски нужного «стимула» затягиваются, объектом такого поведения может стать и не очень подходящий предмет — «на безрыбье и рак рыба». Ну а если нет и «раков», то инстинктивный акт может быть выполнен просто так, «в пустоту».
Но в то время Лоренц все еще пытался как-то согласовать эти идеи с представлением о «цепочке рефлексов». Между тем его статьи обратили на него внимание европейского зоологического сообщества — автора стали приглашать выступить с лекциями о поведении животных. В феврале 1936 года в Берлине, когда он читал лекцию о самопроизвольности поведения, врожденном знании и врожденных сложных действиях, некий молодой человек в зале одобрительно бормотал: «Все так, все сходится…» Но стоило Лоренцу сказать, что эти сложные акты представляют собой цепочку рефлексов, слушатель закрыл лицо руками и простонал: «Идиот, идиот!» — не подозревая, что прямо за ним сидит Гретль…
После лекции молодой человек — физиолог Эрих фон Хольст — все-таки подошел к докладчику. Ему хватило нескольких минут, чтобы убедить Лоренца в несостоятельности рефлекторной концепции — тот и сам давно чувствовал: все, что он знает и думает о поведении животных, никак не стыкуется с идеей рефлекса. Осенью того же года на симпозиуме по инстинкту в Лейдене Лоренц познакомился с молодым голландцем по имени Николас Тинберген. В завязавшемся разговоре оба обнаружили, что их взгляды совпадают «до неправдоподобной степени». Два маньяка-натуралиста проговорили почти до конца симпозиума, обсудив едва ли не все понятия и положения рождающейся теории. «Сейчас уже никто из нас не знает, кто что тогда высказал первым», — вспоминал спустя много десятилетий Лоренц. Можно сказать, что новая наука о поведении (позднее получившая название этологии) родилась в эти дни.
В 1937 году Николас Тинберген приехал к Конраду Лоренцу в Альтенберг, и они вместе изучали, как серые гуси закатывают в гнездо обнаруженное вне его яйцо. Единомышленники сочиняли совместную статью, увлеченно обсуждали планы будущих работ и положения рождающейся теории, и ни один из них не подозревал, что они работают вместе последний раз в жизни.
Искушение
12 марта 1938 года Австрийская республика перестала существовать — на ее месте возник Остмарк, новая провинция Третьего рейха. А через три месяца, 28 июня, Конрад Лоренц подает заявление о приеме в нацистскую партию. В этом документе он пишет о себе: «Как национально мыслящий немец и естествоиспытатель, я естественным образом всегда был национал-социалистом…», и с гордостью говорит о своих успехах в пропаганде нацизма среди коллег и студентов.
Конечно, тут был и обычный конформизм, и неудовлетворенные амбиции одного из самых известных ученых Австрии, не имеющего при этом возможности для самостоятельных исследований и вынужденного довольствоваться шатким статусом приват-доцента. Но были и куда более глубокие причины, толкнувшие Лоренца в объятия нацизма. Сегодня для нас межвоенная Австрия — это прежде всего первая жертва гитлеровской экспансии. Мы невольно представляем ее цветущим демократическим государством, а ее последних канцлеров — убитого путчистами-эсэсовцами Энгельберта Дольфуса и брошенного нацистами в концлагерь Курта Шушнига — мучениками свободы и чести. Между тем режим, установленный этими деятелями, по сути дела, был разновидностью фашизма. Еще в 1933 году в Австрии был распущен парламент, отменены выборы, запрещены основные политические партии и профсоюзы, введены военно-полевые суды и концлагеря. Разве что место расовой теории в «австрофашизме» занимал католицизм. Духовная цензура контролировала практически все сферы, включая науку и высшую школу. Но что еще хуже — изменился сам австрийский католицизм. Всего пару десятилетий назад гимназический учитель Лоренца, бенедиктинский монах Филип Хебердеи, подробно излагал своим питомцам теорию Дарвина, и ни школьное, ни церковное начальство не видели в этом ничего странного. Теперь же ни одно светское австрийское научное учреждение не решалось включить в свои планы «сравнительное изучение поведения животных»: уж очень эта тематика отдавала чем-то эволюционным…
Нетрудно вообразить, что чувствовал Лоренц, с десяти лет завороженный идеями дарвинизма. Из отвращения, которое он питал к «черному режиму», естественным образом рождалась иллюзия: каковы бы ни были нацисты и их идеология, при них наверняка будет лучше, потому что хуже уже некуда. Они энергичны, динамичны, интересуются селекцией и евгеникой и не связаны невыносимым ханжеством. Но самое сильное, самое непреодолимое искушение поставила перед Лоренцем его работа. Предпринятое им сравнение поведения диких и домашних гусей (а также их гибридов) показало, что у домашних гусей заметно деградировали сложные социальные формы поведения, зато гораздо большее место в их жизни стали занимать поглощение пищи и спаривание. Причина была очевидна: избавив прирученных птиц от невзгод и опасностей, человек тем самым вывел их из-под действия естественного отбора. Сложное поведение, став ненужным, атрофируется, как глаза у пещерных рыб или задние конечности у китов.